Лето в Матвеевцах

Чтобы попасть в Матвеевцы, делайте следующее. В Москве, на Киевском вокзале, садитесь в поезд, что идет до Львова или до Трускавца, или до Ужгорода, или до Будапешта, или до Праги. Но до Львова или до Трускавца вы не доезжайте, а сходите в Тернополе. Вы окажетесь перед зданием вокзала, таким монументальным и величественным и вроде бы даже неуместным в небольшом городке, что на его фронтоне чуть пониже слова "Тернополь" вам почудится надпись более мелкими буквами: Храм междугородных перевозок.

Водите в храм и спросите автобусную кассу. Возле кассы не надо искать последнего: его нет. (Это только в Москве вы подходите к одиноко стоящему гражданину и интересуетесь: "Кто последний?"). Молча протискивайтесь к окошку и берите билет до Кременца.

Раннее утро. Вы покидаете город с непривычными островерхими крышами, с тенистыми улицами, засаженными акациями и каштанами, — чистенький, зеленый и уже умытый. В стороне от дороги, по которой весело катит ваш автобус, вы видите одни бескрайние поля. Ярко-зелёные, по-видимому, даже изумрудно-зеленые (не приходилось видеть изумруда) — свекла. Белесо-желтые, цвета хорошей миллиметровки, — хлеб. Началась жатва. То и дело — объезд: на асфальте сушится зерно.

Вы проезжаете Вишневец, имение и родину каких-то очень знатных польских панов Вишневецких, а потом плакат у дороги приглашает вас "завiтати (пожаловать) в Кременец". Вы уже смирились с неслыханным правописанием, и этот мягкий знак в конце слова вас больше не шокирует.

Вы спускаетесь в глубокую и узкую долину, по обе стороны которой — поросшие сосновым лесом горы. Город теснится в этой долине. Кременец только на 80 лет моложе Москвы. Он прожил бурную жизнь, богатую потрясениями. Где-то в самом начале его существования хан Батый захватил его и разрушил. Справа на высокой горе вы увидите мощную крепостную стену, на которой отчетливо написано "Хай живе мир". Крепость эту совсем недавно — 300 лет тому назад — отбили у поляков и разрушили казаки Богдана Хмельницкого.

Красивый город. На улицах вы встретите невиданные деревья: листья — как у сирени, только побольше, а с веток свисают длинные, почти полуметровые стручки. И снова каштаны с темно-зелеными, густыми, курчавыми кронами. Скамеечки вдоль широкой лестницы у пединститута пусты. Никто не готовится к зачетам — каникулы.

Но пора в путь. Другой автобус, поменьше, попроще, не мягкий, а наоборот, выбирается, урча, из долины и у развилки сворачивает влево. Вдоль дороги не какие-нибудь липы или клены, а могучие ореховые деревья, полезные вдвойне: на них вырастают "грецькi горiхи", а суп из их листьев красит волосы в модный рыжий цвет.

Снова впереди расстелено на асфальте зерно, и автобус, кряхтя и кренясь на все 45 градусов, осторожно сползает на проселок. Мальчишка с восторгом сообщает, что впереди на дороге будет "отакенна яма", на которой в прошлой поездке у него "злетiв кашкет (кепка) i геть всi печiнки повiдбивало". Впереди в чистом поле показывается одинокая верба. Поворот направо, щит с надписью "село Матвiiвцi" — и мы приехали.

Это село — моя родина. Я езжу туда каждое лето. От остановки яду к церкви, потом сворачиваю вправо. Следующим после родных меня встречает Цуц. Узнает или не узнает? Цуц "не гавкае" — узнал.

*., Утром меня будит солнышко. В доме все давно уже встали и ушли по делам. Мне никуда не надо спешить. Я забираюсь на лестницу, прислоненную к сараю, усаживаюсь на верхнюю ступеньку и наслаждаюсь оттуда покоем и утренней свежестью. От нашей улицы в долину, к речке, спускаются огороды. Самой речки отсюда почти не видно, лишь в одном месте блеснула меж подступившими к ее берегу деревьями и снова скрылась. Она неширока: мы с приятелем перепрыгивали ее в узком месте, когда убирали сено. В конце улицы разлился "став" (пруд). Вода в нем синяя-синяя — как небо. А над тем "ставом" нависла Замковая гора, может, конечно, и не гора, а так, холм, посредине рвом перерезанный. За рвом "цвинтар", то есть кладбище. Помнится, давно, уже много лет тому назад, я пас корову на том холме. И тогда сочинились страшные стихи:

По заходi сонця цвинтар нiмiе.

Пташки поховались, до ранку мовчать,

Хрести, розчепiривши руки, стоять —

Лиш вiтер проназливий жалiсно вые.

Остались в памяти только эти строки. Тогда я их читал одной девушке.

В огороде сложили печку, и мать с Настей готовит обед.

— Мамо, а що в цьому горщику вариться?

— Борщ.

— А в цьому?

— Для свинi.

— А тут?

— Для поросятi.

— А в тому, що з вухами?

— Для настиноi свинi.

— Мамо, а ви тут для кого живете?

Она понимающе улыбается и вспоминает когда-то сказанное:

— Для свинi i для корови. — И дальше, без видимой паузы:

— А, холера б тебе потягнула, — это на кота, которому понадобилось сало.

Настя со своим Иваном и двумя мальчишками — соседи. Они строят новую хату, а живут пока у нас. Настя чистит картошку на общий борщ. Ее двух сыновей зовут по-разному, но мысленно почему-то я считал так: старший Миша и младший Миша.

Потом я спросил: хорошо ли живут Антон с Антошкой? И моя бедная мама в который раз принялась втолковывать, что баба Антошка — теща Антонова, а что жену его зовут Яринкой, но поняла, что я разыгрываю её, и махнула рукой.

А вскоре появилась и Антонова Нинка, совсем уже барышня, поздоровалась, смутилась и попросила электрический утюг.

Потом пришел отец с работы и повел меня по молодому саду и стал показывать крупные, краснобокие, но еще кислые яблоки и привитые абрикосы, и особенные сливы и виноград, посаженный только в этом году. А мама показывала свои георгины, которых у нас тридцать сортов,

Вот так и прожил я целый месяц. Купался в речке, пока было тепло, искал в лесу грибы. По вечерам мы все торжественно отправлялись в кино. Пропустили только один раз "Чапаева". А однажды поодаль напротив нас, сидела красивая женщина в черном свитере. Это ей я когда-то читал стихи о кладбище. Она предпочла меня другому, более веселому.

Когда же наступал такой вечер, что в клубе не показывали кино, то я доставал старую мандолину, на которой не хватало двух струн, и потихоньку наигрывал песни, какие только знал — от "Санта Лючии" до "Валенок". А раза три или четыре бывали у нас настоящие концерты. Мычали не доеные коровы, ядовито острили голодные мужья, Нинку грозился выпороть ее отец Антон, а на кухне при свете керосиновой лампы пелись песни. Перед самым моим отъездом вспомнили такую, которую я "ще не чув":

На березi крутому

Рибалонька сидiв,

А очерет тихенько

Без вiтру шелестiв

и такая это красивая оказалась песня, что хоть тут же записывай и посылай на радио. А потом вспомнили весёлую. Отец не выдержал, вступил четвёртым — я и не знал, что он тоже поёт:

Як ти менi плюнеш в глаз,

То я тебе в морду рраз.

Гей, де найбiльша челядь п'е — гуляе,

То я тебе в морду раз.

Простите меня за грубость: речь идёт о ссоре и последовавшей за ней драке, а из песни слова не выкинешь.

Ещё одним развлечением было фотографирование. В каждый приезд я снимаю всех желающих, в основном — детей. Сейчас в селе не осталось ни одного фотографа-профессионала. По-видимому, разорились, потому что я делаю хоть долго и плохо, но бесплатно. И вот приходит однажды Настина двоюродная сестра с просьбой, чтобы я снял двух ее меньших сестричек. Я предложил встать им втроем, чтобы все были вместе. "Да что вы, — отвечает эта Маруся, — это еще не всё: ещё есть и Гелена, и Микола, и Ганя, и Федось, и Женька". Я был в восторге. Мне захотелось запечатлеть на плёнке всю эту симпатичную семью, но удалось это сделать пока только наполовину.

Так же в спешке, как заканчивать этот рассказ, пришлось мне и возвращаться из отпуска. Летел самолетом: Кременец-Киев-Москва.

А. А. Корнейчук