История нашей семьи
Трудно
писать воспоминания “вдогонку”, прочитав книгу, посвященную Михаилу
Григорьевичу, к тому же написать историю семьи надо было моему отцу Мещерякову
Пантелею Григорьевичу, но его уже нет, нет и старшей сестры, первой дочери
Михаила Григорьевича, Тани, которая многое знала лучше меня. Так что напишу все,
что помню из рассказов бабушки, Надежды Осиповны Мещеряковой, отца и матери —
Нины Гастоновны Мещеряковой.
Главой
семьи и ее цементирующим началом до смерти в январе 1966 года была бабушка. Я
толком ничего не знаю ни об ее отце, ни о матери, даже не могу вспомнить
бабушкину девичью фамилию, которую слышала пару раз, знаю точно, что она
кончалась на “ко”, кажется Горенко, а вот бабушкина бабушка — прабабушка М. Г. и
П. Г. , и моя прапрабабушка, была божьей странницей и ходила по обету по святым
местам, молилась, была в Киеве и в Константинополе. У меня до сих пор хранится
остаток ложки, который прапрабабушка подарила бабушке “на зубок”. Могу, по
бабушкиным рассказам о детстве, предположить, что семья была бедная, хотя
голода, конечно, никакого не было, еды в этих благодатных краях всегда хватало.
Бабушка
родилась в 1890 году в казачьей станице под Таганрогом, кажется сейчас это село
Самбек, практически вошедшее в городскую черту. Там до сих пор живут (или до
недавнего времени жили) двоюродные братья М. Г. и П. Г. Папа ездил на родину в
конце 80-х годов, говорил, что жителей много меньше, чем было во времена их
молодости, много пустых мест вместо домов, нет тех бескрайних садов, которые он
помнил, и все виденное им вообще производит впечатление заброшенности. Он уехал
в Ленинград давно, еще в самом начале коллективизации и не видел ее последствий,
по тем краям прошел фронт, и возвращение почти через 55 лет на родное пепелище
оказалось нерадостным.
Бабушка
была старшей, среди тех своих сестер и братьев, которых я знала. Были еще
младшие Любовь Осиповна, Василий Осипович (брат Вася, с которым вечно что-то
случалось) и Мария Осиповна, внешне очень похожая на бабушку, и бывшая почти
ровесницей Михаила Григорьевича. Бабушка как-то показывала фотография похорон
своей матери — семья была большой даже по тем меркам.
Когда
я была маленькая, бабушка иногда рассказывала о своем детстве, сравнивала “тогда
и сейчас”. Меня больше всего удивило и поэтому запомнилось то, что у них в доме
не было утюга и белье гладили скалкой или просто катали в руках. Я не поверила,
но бабушка показала, как это делалось. И еще, даже в мороз дети “до ветру”
бегали на крыльцо босиком, без сапог. Бабушка была грамотна, но когда и где она
научилась читать и писать не знаю.
С
9 лет бабушку отдали в услужение в господский дом. Не знаю, на какие работы ее
отправили первоначально, но потом она была кухаркой и всю жизнь хорошо готовила
специфические блюда южной русской кухни. Правда, в послеблокадном Ленинграде, да
и потом, и продукты были не те, что надо, да и условий не было. Бабушка знала,
как из сметаны сбить масло, как приготовить куропатку и вообще дичь, как запечь
в духовке крупного гуся и как его начинить разыми способами, и много чего
другого, рассказывала об этом, но мы жили в большой коммунальной квартире, в
нашем распоряжении была только одна конфорка газовой плиты. Правда, если
удавалось достать муку, то замечательные пироги бабушка все-таки пекла. Потом,
когда в 1958 году мы переехали в отдельную квартиру, условия появились. Но силы
у бабушки были уже не те. Кое-чему, правда, она меня научила, но немногому, как
подступиться к дичи я совсем не знаю.
Помещичий
быт, по всей видимости, на всю жизнь остался для бабушки недостижимым идеалом.
Она иногда рассказывала о прачке, о сложном процессе стирки белья с
использованием хозяйственного мыла и щелока, о том, как пахнет выстиранное и
высушенное на южном солнце белье, реже о порядках на кухне. Я не помню фамилию
помещиков. В голове вертится — Турчаниновы, хотя, скорее всего, ошибаюсь. Знаю,
что когда бабушка восстанавливала трудовой стаж для оформления пенсии, то кто-то
из помещичьей семьи нашелся в Москве и дал справку о бабушкиной работе кухаркой.
Ничего не знаю и о знакомстве бабушки с ее мужем. Думаю, что все определили
родные. Не понимаю, почему деда взяли на фронт. Если он был мобилизован в
казачьи части, то тогда все понятно, казаки служили все, вне зависимости от
семейных обстоятельств. Но дед то служил в лейб-гвардии Волынском полку,
расквартированном в Петрограде. В форме этого полка он изображен на фотографии,
приведенной в книге. В обычную армию многодетных (ко времени призыва в семье
было четверо детей, двое умерли в младенчестве) не призывали, к тому же он был
единственным сыном у матери. Все, что могу предположить: полк был расквартирован
в столице и не считался фронтовым. Бабушка говорила, что полк сослали на фронт
за отказ усмирять бунтующих рабочих. Дед погиб во время военных действий в
Галиции в 1916 году. Сохранилась "похоронка" на деда, присланная бабушке. Мы
как-то проезжали по этим местам: песок, сосны и никаких следов войны. Где дед
был похоронен — неизвестно. Сохранилось одно семейное предание об уходе деда в
армию. У него был любимый конь, который признавал только хозяина и никого больше
к себе не подпускал. Уходя, дед попрощался с конем и попросил его слушаться
бабушку. Бабушке, для какой то работы, потребовалось запрячь кона, она боялась,
но делать было нечего, и она подошла, что-то ласково приговаривая. Конь стоял не
шелохнувшись, а потом положил голову бабушке на плечо. Бабушка обхватила его шею
руками и заплакала. После конь слушался только ее. Дед уже после смерти спас
семью, когда во время гражданской войны через село уходили белые войска. В дом
зашел офицер, увидев портрет деда, спросил: “Кто это?”. Бабушка ответила, что
муж, погибший на фронте. Оказалось, что у офицера в этом же Волынском полку
служил его сын, тоже погибший на фронте. Офицер приказал не трогать дом, хотя по
станице шла резня с грабежом. О детстве и дядя Миша и папа почти ничего никогда
не рассказывали. Единственно, о чем вспоминал папа — о езде с горок зимой. В
качестве санок в хорошие морозы ребятня использовала замерзшие коровьи лепешки.
О послереволюционном быте рассказывали мало, помню какие-то разрозненные
эпизоды, связанные с работой папы в рыболовецкой артели. Что вспоминалось им с
удовольствием, так это учеба на рабфаке, были многочисленные и очень колоритные
воспоминания о преподавателях. У меня сложилось впечатление, что среди них было
много образованных людей не совсем согласных с “генеральной линией” и
находившихся в опале или почетной ссылке на юге. Насколько я помню, потом их
репрессировали. Далее идет Ленинградский период истории. Дядя Миша поступил в
Университет на физическое отделение физико-математического факультета. У меня
сохранилось несколько довоенных задачников, по которым учились дядя, отец, я, их
частично использовал и мой сын. Я точно не знаю, в каком общежитии жил дядя,
какие то смутные ощущения, что в “общаге” на Мытнинской набережной, где всегда
жили студенты физики. Что в этом обще прекрасно, так это место, где оно
расположено — через Неву напротив Зимнего дворца. Само общежитие огромно, с
комнатами минимум на четверых, грязно и не ремонтировалось до сих пор всерьез
наверно с царских времен. Но до зданий Университета, Библиотеки Академии Наук и
вообще столичного центра можно дойти пешком через мосты всего за несколько
минут. Да и не был город еще запущен и обескровлен в тридцатые годы.
Следом
за дядей Мишей в Ленинград приехал и папа, поступил учиться на
электромеханический факультет Политехнического института. Когда в город
переехала бабушка не знаю. Папу с третьего курса по партийному призыву перевели
в Военно-морскую академию, где он продолжал обучаться по той же специальности,
но уже как военный. Перед войной, когда папа уже служил на кораблях Балтийского
Флота, он с бабушкой жил в комнате углового дома на Восьмой Советской улице.
Жизнь
иногда делает удивительные круги. Этой же квартире жил кинорежиссер, один из
“братьев Васильевых”, авторов знаменитого в свое время фильма “Чапаев”. Бабушка
долго дружила с этой семьей. Кто-то из женщин приходил к нам в гости в квартиру
на Петроградской стороне. Внучка Васильева училась одновременно со мной в 30
школе. Другая квартира на этой же лестничной площадке когда-то принадлежала
семье моей мамы. После революции, в результате “уплотнений”, она осталась в
комнате прислуги.
Воспоминания
о годах учебы и у дяди, и у моих родителей (они учились на одном курсе
"электромеха") были всегда светлыми, полными рассказов о студенческих шалостях,
хотя точно знаю, что голодать им приходилось. Насколько я помню, дядя по
возможности посещал и лекции по математике на математическом потоке. Жили они за
счет обычных студенческих приработков, типа погрузки вагонов. Периодически, под
хорошее настроение дядя Миша рассказывал смешные истории, относившиеся к началу
работы в Радиевом институте. Он никогда не повторял своих рассказов, и шли они
как-то сериями.
В
конце 80-х годов, после визита в Радиевый институт, он вдруг рассказал о том,
как сдавал экзамен “самому” Гамову. Гамов до эмиграции жил в доме, где
расположен Радиевый институт, квартира сохранилась до сих пор. Ремонты в
Петербурге явление редкое. Экзамен принимал на дому. М Г. постучал, по
разрешению открыл дверь и оказался в “красной комнате, с красным диваном, на
котором лежала женщина с очень красными губами (цитирую М. Г. почти дословно).
Сам Гамов был в красном халате, очень надменен, но в данный момент милостив.
“Что там у вас?”. М. Г. объяснил. Сдача экзамена окончилась благополучно.
В
тот же раз дядя рассказывал, как они по очереди бегали по коридорам Радиевого
института, производя измерения “с движущимся источником”.
Был
и рассказ о том, как кто-то из очень известных в дальнейшем братьев — или
Алиханов, или Алиханян — после общей обильной пирушки вел себя буйно, а жил он в
районе Политехнического института, по тем временам глухой окраине, куда надо
было его доставить из центра города. Провожатый тоже бывший на пирушке, но
находившийся в несколько лучшей форме, затолкнул буяна в трамвай и, для
предотвращения инцидентов, ничего лучшего не смог придумать, как просунуть руку
через ременную петлю, за которую держались пассажиры во время движения, и взять
буяна за ухо. Доехали относительно тихо, но размеры уха утром были таковы,
что... Был еще рассказ о загородной пирушке, когда кто-то из участников (не
помню фамилию, потом тоже весьма известный физик) вышел наружу подышать воздухом
и заснул на телеге с сеном. Рано утром на запах пришел теленок и принялся
облизывать лицо жертвы. На этот раз неимоверные размеры имел нос.
Перед
войной Михаил Григорьевич женился на Лине Михайловне. Лина Михайловна окончила
медицинский институт, ее отец был фармацевтом, семья была по тем временам весьма
обеспеченной. Она была крупной, очень красивой женщиной, до старости (умерла от
инсульта в 70 лет) сохранившей редкую красоту. Лина Михайловна до этого уже была
замужем, от первого брака остался сын Женя. С высоты моих теперешних лет и
знаний о жизни, могу сказать, что этот брак был обречен на неудачу. Михаил
Григорьевич много работал и не так много зарабатывал, а Лина Михайловна привыкла
к достатку и комфорту и вообще была самодостаточна. Общих интересов не было. К
тому же, по мнению Татьяны Михайловны, дочери Михаила Григорьевича и Лины
Михайловны, ее мама никогда бы не поехала из Ленинграда в глушь строить Дубну.
На “жену декабриста” Лина Михайловна была не похожа. Что потянуло к ней Михаила
Григорьевича? Думаю, что две вещи: во-первых, она действительно была очень
красива, во-вторых, возможность иметь дом, налаженный семейный быт, вообще
атмосфера интеллигентной питерской семьи. Тихой жизни не получилось.
А
потом была война. Сначала первая, тихая, финская, следы от которой до сих пор
видны по всему Карельскому перешейку. Мой сын 15 лет назад находил в изобилии
финские и русские патроны в тех местах, где проходила линия Маннергейма, которую
никак не могли взять наши войска. Там до сих пор находят не только патроны, но и
мины и снаряды, в лесах остались закопанные в землю многоэтажные укрепления,
поворотные круги артиллерийских установок.
Как
и все выпускники физико-математического факультета, по военной специальности
дядя был артиллеристом. Когда М. Г. был на фронте, без его личного присутствия
прошла защита кандидатской диссертации, кто-то за него прочитал доклад. После
демобилизации дядя вернулся к работе. Об этой войне он ничего не рассказывал,
как и никто другой из воевавших на ней и кого я знала. Что-то такое в этой
короткой войне было много страшнее, чем в последующей, и что заставляло молчать.
Потом
началась вторая война и блокада. Отец служил на кораблях эскадры,
дислоцировавшейся в районе Либавы, дядя добровольцем ушел на фронт, в Ленинграде
были жена М. Г. , дочь Таня, родившаяся в апреле 1941 г, бабушка и моя мама. Как
говорила мама, никто не хотел уезжать из дома, никто не верил, что город возьмут
немцы, что они подойдут так близко. Еще было живо ощущение столицы, которую
обязательно защитят, не был забыт опыт первой мировой войны, когда немцев
остановили достаточно далеко, а вот голод 1918 года в Петрограде уже забылся. К
тому же, поезда бомбили, мамин отец погиб в разбомбленном поезде при эвакуации,
да и все произошло как-то очень быстро. Ни какого бегства из города, как в
Москве, не было, наоборот, в город от немцев уходили жители Псковской и
Новгородской областей.
Мама
копала окопы под Ленинградом и едва не попала в окружение, отец участвовал в
легендарном Таллиннском прорыве, когда корабли Балтфлота, транспорты,
перегруженные гражданским населением и раненными, уходили под непрерывными
бомбежками из Таллинна по заминированному немцами Финскому заливу. Отец тонул,
был ранен, один из немногих добрался живой до Ленинграда и всю блокаду прослужил
здесь на кораблях (он служил на эсминце “Стерегущий”, крейсерах “Максим Горький”
и “Киров”). “На большой земле” не знали, да и до сих пор не знают, что такое
была блокада. Как говорила мама, потерявшая в блокаду почти всех родных, в
городе выжили женщины, не имевшие детей, мужчины в военных частях, получавшие
фронтовой паек и те, кто “имел дополнительные возможности”. Мама в ноябре 1941
года случайно нашла в буфете за горами посуды большой мешок заплесневелых
хлебных корок, которые она летом приготовила для молочницы. Такие корки до войны
можно было на рынке обменять на молоко. Это ее спасло. Бабушку подкармливал
папа, Таню и Лину Михайловну их родные, меняя на хлеб все. что можно.
Бабушкины
родственницы жившие на еще не затронутом войной юге, посылали посылки с адресом
“Балтийский флот, Мещерякову П. Г. ”. То ли одна из этих посылок все-таки дошла,
то ли отец получил какую-то другую посылку, но в самое страшное время была
посылка с двумя банками сгущенки, которые отдали Лине Михайловне для Тани, и
бутылкой постного (подсолнечного) масла, которую решили отдать раненому Михаилу
Григорьевичу.
Дядя
Маши лежал в госпитале в северной части города. Как он рассказывал, в палате
было 20 коек и в качестве отопления — лежавшее посреди палаты бревно, от
которого можно было отпилить кусок и тут же сжечь, а морозы в эту зиму доходили
до 40 градусов. Передачу — масло и остатки сгущенки на донышке понесла моя мама,
так как она еще могла ходить. Она говорила, самое тяжелое было не съесть масло и
сгущенку по дороге. Она смогла, дошла, отдала все и вернулась назад. Дядя Миша
запрятал масло под одежду и периодически потихоньку потягивал его из бутылки. В
палате выжили двое.
Потом
была эвакуация. Не знаю, как и куда увезли Таню и Лину Михайлову, остались ли в
городе ее отец и мать. Маму Лины Михайловы я видела после войны, отца — нет.
Когда он умер — не знаю. Михаила Григорьевича затребовал для работы по урановому
проекту Хлопин, и его, после выписки из госпиталя, через Ладогу отправили в
Казань.
Мамино
конструкторское бюро эвакуировали весной 1942 года по Дороге жизни в Сталинград,
она взяла с собой бабушку, которая уже не ходила. В Сталинграде мама смогла
получить отпуск и отвезти бабушку к ее родным в Таганрог, потом вернулась в
Сталинград как раз к началу немецкого наступления и рыла окопы теперь под
Сталинградом. Дальше эвакуация в Сибирь и возвращение в 1944 году назад в
Ленинград.
Бабушка
вместе с сестрой Марией Осиповной и ее семьей уходила от немцев вдоль всего
Кавказа до Каспия, в сопровождении периодически догонявших беженцев немецких
автоматчиков на мотоциклах. Беженцев перевозили на пароме через Каспий в Среднюю
Азию. Оттуда ее вызвал в Казань дядя Миша.
Когда
бабушка приехала в Казань, то, по ее рассказам, нашла дядю неухоженным, со
страшной бахромой на брюках (это ее больше всего возмущало). Она, как смогла,
попыталась наладить быт и вернулась в Ленинград вместе с дядей в одном эшелоне.
Предметом ее особой гордости была похвала Курчатова. Дело в том, что в эшелоне,
медленно ползшем в Ленинград, был вагон с плитой для приготовления пищи, которую
топили по очереди. Плита была дровяная, неудобная, все грелось медленно, бабушка
же, опытная кухарка, в свое дежурство поставила в плите дрова вертикально, и все
наладилось. Курчатов, вникавший во все тонкости быта в эшелоне, очень хвалил
бабушку и просил поделиться опытом с другими.
После
возвращения в Ленинград, семейная жизнь с Линой Михайловной не сложилась.
Разлуку не выдержали оба. Лина Михайловна с Таней и матерью жили в двух (кажется
двух) комнатах в квартире на втором этаже в старом запущенном доме на Кузнечном
переулке почти на пересечении с Коломенской улицей. Я отчетливо помню только
одну большую темную комнату с низким потолком, с темным старым паркетным полом,
с двумя окнами на улицу, заставленную старинной темной мебелью. После нового
замужества Лины Михайловны, Таня со своей бабушкой переехали рядом, на
Пушкинскую улицу в одну громадную светлую комнату, похожую на танцевальный зал в
барской квартире. Там Танина бабушка и умерла. Таня вышла замуж. Ее сын, Иванов
Иннокентий Владимирович, внук Михаила Григорьевича тележурналист, работает на
Петербургском телевидении. Татьяна Михайловна умерла от инсульта 3 июня 2000
года.
Бабушка,
дядя, его вторая жена — Людмила Васильевна и вторая дочь — Оля, жили в двух
маленьких смежных комнатах на Петроградской стороне в самом начале Рыбацкой
улицы почти на углу с Большим проспектом Петроградской стороны. Отсюда примерно
25 минут пешком до Радиевого института. Я не помню, на каком этаже была
расположена квартира. Дом высокий, серый, постройки начала двадцатого века.
После отъезда М. Г. с семьей в Москву, бабушка, которая была прописана в этих
комнатах, присматривала за ними и иногда брала меня с собой на уборку, у М. Г.
была на них “бронь”, которую потом сняли. Комнаты имели по одному окну каждая,
были темными с окнами во двор, с темным запущенным паркетом. Мебели практически
не было. Потом я училась в школе, расположенной рядом, на углу Большого
проспекта ПС и Введенской улицы, которая является продолжением Рыбацкой.
После
моего рождения бабушка всегда жила вместе с папой. Родители обменяли в 1949 году
две свои отдельные комнаты на две смежные на Кузнечном переулке угол с улицей
Достоевского, в той самой квартире, где жил и умер Достоевский. После смерти
писателя дом перепланировали и объединили в одну две квартиры — собственно его и
соседнюю. Мы получили по обмену комнату, где был кабинет и стоял гроб писателя
(вторая наша комната, смежная, была исходно из другой квартиры). Кабинет был
единственной комнатой, очень хорошо сохранившейся с 19 века. Печь, двери, рамы,
паркет — все осталось, как было при Достоевском. Именно в этой комнате и сделан
помещенный в книге семейный снимок. На диване часто отдыхал и М. Г., когда
приезжал из Москвы в командировку и приходил в гости. Сейчас в квартире музей.
Его открыли через несколько лет после нашего переезда. В этой квартире родился
мой брат, Мещеряков Сергей Пантелеевич.
Квартира
была типичной послевоенной коммунальной квартирой. Во время блокады разобрали на
дрова без того немногочисленные деревянные дома в городе и его окрестностях.
Город сжался, и все жили в старом центре, в громадных, бывших отдельных
квартирах, приспособленных под коммунальные. Мама иногда возила меня посмотреть
на окраины города, где перед войной начали новое строительство: Охту, Старую
деревню, Московский проспект. Сейчас это центральные районы. Быт в квартире, по
необходимости, был строго регламентирован, на кухне каждый имел свою лампочку и
свою конфорку, по воскресеньям составлялся список на “мытье в ванной”,
необходимость ремонта кухни и цвет краски обсуждались на общем собрании жильцов
с голосованием.
В
квартире жила бывшая фрейлина Ее Императорского Величества, единственным доходом
которой были деньги за сдачу койки студентам семинарии. У нее была ручная белка,
с которой мне разрешалось разговаривать. Мама иногда покупала у нее
полуистлевшие остатки некогда драгоценных кружев. Они рассыпались в руках. Была
и другая соседка — баба Аня, жившая в комнате отделенной от бывшей большой
танцевальной залы фанерной перегородкой. Ее комната была забита мебелью из
карельской березы, она не признавала брак своей дочери, так как это был
“невозможный мезальянс”. Кто она была — не знаю. Здесь же жила, как говорили,
“рыночная спекулянтка” — напротив дома был Кузнечный рынок, еще была портниха,
обшивавшая всю квартиру, комната которой, с окнами прямо на стену соседнего дома
во дворе, тоже осталась почти не тронутой со времен Достоевского. Еще была
большая семья строительных рабочих, которые ремонтировали квартиру, семы судьи,
разбиравшего заодно и квартирные склоки...
С
продуктами после войны долго было неважно, очередь за мукой занимали на всю
квартиру, потом приводили всех детей и распределяли по жильцам.
В
1958 году родители и бабушка обменяли свои комнаты на отдельную квартиру на
Петроградской стороне. Большая Пушкарская, дом 1 — последний Ленинградский адрес
М. Г. В этой квартире умерли и бабушка и родители. Здесь иногда ночевали и
Михаил Григорьевич и Людмила Васильева с Олей. От этого дома 10 минут хода до
Рыбацкой улицы и меньше получаса до Радиевого института. Полчаса ходьбы и до
Университета, физический факультет которого я закончила.
В
1969 году мой сокурсник, обучавшейся по кафедре ядерных реакции сказал, что при
ремонте здания Университетского ускорителя при вскрытии полов нашли дипломную
работу М. Г. с подписью Курчатова. Бумаги спрятали в начале войны. Очень жалею,
что не спросила, куда потом дели диплом.
Что
еще хотелось бы добавить.
Реализовал
ли себя М. Г. полостью? Конечно нет. И дело даже не в его опале, причины которой
он знал — слегка не осторожное высказывание на совещании у Хрущева обычно
предельно осторожного человека. Ему было интересно жить, хотелось знать как
можно больше о том, “как это все устроено”. Сама скорость познания была мала для
него. Ему не хватило бы и более длиной жизни.
Скульптор,
который будет ваять памятник, спросил: “Был ли М. Г. “сталинистом”?” Конечно,
нет, хотя многие, наверно, не согласятся. Он был слишком умен для такого
фанатизма, был крупной, не ординарной личностью, а фанатики всегда ограниченные
люди. К тому же дядя достаточно часто бывал за рубежом и мог сравнивать
ситуации, что он и делал. В высказываниях всегда был весьма осторожен, но иногда
все-таки прорывалось, когда речь шла, например, о непрерывных реформах в
образовании. Как-то после командировки во Францию, он рассказывал о самом
сильном впечатлении от страны лицее, где устав не менялся с тысяча семьсот
какого-то года, тогда как у нас... Прекрасно знал достоинства и недостатки
системы, и, когда мог, умело этим пользовался. Он был, несомненно, авторитарным
человеком, как все крупные организаторы науки советского периода, но главное для
него всегда была дело и страна, в которой жил и которой служил.
Галина Пантелеевна Мещерякова
|
|